III. Издатель
ГЛАВА III
Издатель {#издатель .chapter-title}
Станок не умеет хотеть. Он давит --- туда, куда его повернули. Под винтом ему всё равно, что лежит на талере: оправдательный лист индульгенции или девяносто пять тезисов против этих самых индульгенций. Лист входит, лист выходит, краска ложится в очко литеры с одинаковой готовностью под любую правду и под любую ложь. В этом и весь его характер: у машины характера нет. Характер --- у того, кто решает, что положить под пресс. И вот тут на сцену выходит фигура, которой прежде не было, потому что прежде не было и станка. Издатель.
Переписчик множил по одному. Цензор вычёркивал по одному. А этот множит тиражом --- и потому впервые в нашей истории посредник получает рычаг, которого не имел никто до него: он решает не как передать чужую мысль, а стоит ли её передавать вообще --- в количестве, которое меняет страну. Переписчик мог исказить книгу. Издатель может книгу не выпустить --- и её не будет нигде. Отсутствие тиража есть форма небытия, которой рукописная эпоха не знала: там ненапечатанное всё же существовало в единственном списке, здесь ненапечатанное не существует никак.
Слой ложится на слой. Это сквозной мотив всей книги, и в главе об издателе он становится буквальным: слой --- это тираж. Один прогон станка --- один слой реальности, размноженный на тысячу. Где переписчик клал слой смысла поверх авторского, там издатель кладёт слой присутствия поверх молчания: было ничто, стало тысяча одинаковых нечто, разосланных по городам. И обратное верно тоже: он может не положить слой --- и тогда поверх автора ложится ничто.
Машина без морали

Сначала о самой машине --- потому что без неё издателя не понять, а её историю мы привыкли начинать не с того места.
Мы говорим «Гутенберг изобрёл книгопечатание», и это правда ровно настолько, насколько мы согласны не смотреть на восток. Самая ранняя из дошедших книг, напечатанных наборным металлическим шрифтом, --- корейская. «Чикчи», буддийский сборник дзенских поучений, сошёл с набора в монастыре Хындокса в городе Чхонджу в 1377 году --- на семьдесят восемь лет раньше Гутенберговой Библии. И это даже не начало: корейские государственные записи упоминают книгу, набранную металлическим шрифтом, ещё в 1234 году. Подвижная литера из металла существовала за два века до Майнца --- на другом конце материка, в другой культуре, для других целей.
Почему же тогда «революцию» отсчитывают от Гутенберга, а не от Чхонджу? Не из европейского высокомерия --- точнее, не только из него. Дело в том, что в Корее станок остался инструментом двора и монастыря: им печатали ограниченные тиражи священных и государственных текстов, и он не сросся с торговлей, не вышел на рынок, не стал машиной для зарабатывания денег на книгах. Технология была --- а издателя в нашем смысле не было. Литеру отлили на пять веков раньше, но рычаг, о котором мы говорим, ещё не вложили в чью-то руку. Посредника делает не устройство, а то, кто и зачем за устройство взялся. Машина без морали ждёт, когда придёт тот, у кого есть расчёт.
Майнц: создатель, стёртый со своей книги

Он пришёл в Майнце, и звали его не Гутенберг.
Историю Гутенберга принято рассказывать как историю изобретателя, и она такая и есть --- но это ещё и первая в Европе история о том, как создателя выдавливают из его собственного дела. И выдавливает его не злодей, а именно издатель --- человек с деньгами и договором.
Иоганн Гутенберг был мастером: он годами доводил до ума литьё литер, состав краски, конструкцию пресса. Денег на это у него не было. Деньги были у Иоганна Фуста, состоятельного майнцского золотых дел мастера и ростовщика, который около 1450 года ссудил Гутенбергу восемьсот гульденов, а года через два --- ещё восемьсот. На эти деньги печаталась сорокадвухстрочная Библия, та самая, ради которой мы помним имя Гутенберга. И вот, когда работа была почти закончена, в 1455 году Фуст подал в суд: верни ссуду с процентами, две тысячи с лишним гульденов. Суд встал на сторону кредитора. Гутенберг потерял мастерскую --- пресс, литеры, почти готовый тираж Библии. Всё это перешло к Фусту.
Дальше --- деталь, которую невозможно придумать, до того точно она ложится в нашу тему. Фуст не остался у станка один: он встал в пару с Петером Шёффером --- молодым переписчиком, выучившимся в Париже. Шёффер был не сторонним человеком, он был работником Гутенберга, его искусным мастером по литере. И на суде он свидетельствовал против хозяина. А потом женился на дочери Фуста.
В 1457 году Фуст и Шёффер выпустили Майнцскую Псалтирь --- роскошную, с двухцветными инициалами, напечатанными на станке, а не вписанными от руки. Это была первая в Европе книга с колофоном --- припиской, где названы изготовители и дата. Иными словами, первая книга, на которой издатель поставил своё имя. И имени Гутенберга там не было. Гений, придумавший станок, остался безымянным; имена, оставшиеся в книге, принадлежат тому, кто дал деньги, и тому, кто перешёл на его сторону.
Станок множит присутствие --- но присутствие чьё, решает не тот, кто создал, а тот, кто владеет. Колофон, первая в истории подпись издателя, родился как акт стирания автора. Слой имени Фуста лёг поверх молчания Гутенберга. Создатель печатной книги был вычеркнут из печатной книги --- теми же литерами, что отлил своими руками.
Москва и Львов: то же самое, на другом языке
Чтобы не подумали, будто это причуда немецкого XV века, перенесёмся на сто лет вперёд и на две тысячи вёрст восточнее.
Иван Фёдоров напечатал в Москве «Апостол» --- первую точно датированную русскую печатную книгу --- в 1564 году. Сделал он её на совесть: чёткий шрифт, двухцветная печать, гравюры, тираж около тысячи. Он же был и наборщиком, и метранпажем, и корректором --- один человек в нескольких лицах, как и положено на пороге нового ремесла. А через несколько лет бежал из Москвы.
Бежал не от царя --- это он подчёркивает сам, в послесловии к львовскому «Апостолу» 1574 года, в одном из первых на Руси текстов, где ремесленник говорит о себе от первого лица. Его выдавили, по его словам, «многие начальники и священноначальники и учители», которые «зависти ради многие ереси умышляли». В переводе на язык нашей книги: новый посредник-станок угрожал старому посреднику-переписчику, и переписчики --- те самые, которым мы посвятили первую главу, --- объявили печать «дьявольским наваждением» и ересью. Старая рука поднялась на новую.
И здесь рифма, от которой трудно отделаться. Фёдоров перебрался во Львов, поставил типографию --- и снова столкнулся с переписчиками, мешавшими его делу, а потом запутался в долгах у ростовщиков и потерял типографию за долги. Тот же финал, что у Гутенберга, слово в слово по смыслу: создатель, выдавленный из своего дела тем, у кого деньги. Две культуры, два века, два конца Европы --- а механизм один. Машина без морали достаётся не тому, кто её любит, а тому, кто её оплачивает.
«Не окупится»: когда отбор стал индустрией
Майнц, Виттенберг, Москва --- это порог печатной эпохи, когда издатель был ещё и мастером у станка. Дальше, по мере того как печать становилась промышленностью, рычаг в его руке не исчез --- он оброс расчётом и стал работать тише и глаже. Издатель перестал стирать имена через суд. Ему хватило одного слова, сказанного вежливо: «не окупится».
Это слово --- прямой наследник цензорского вычёркивания, только мотив сменился. Цензор не пропускал опасное. Издатель не пропускает невыгодное. Результат для ненапечатанной книги один: небытие. Но небытие теперь оформлено не запретом, а сметой, и потому не вызывает возмущения --- кого возмутит бухгалтерия.
История книжного дела ведёт длинный список приговоров, которые потом пришлось взять назад. «Дюну» Фрэнка Герберта отклонили больше двадцати издателей --- слишком сложно, слишком длинно, слишком странно; вышла она в издательстве, печатавшем прежде автомобильные руководства, и стала одним из главных фантастических романов века. Дебют будущего нобелевского лауреата Сэмюэла Беккета собрал десятки отказов. Первый роман Стивена Кинга отвергали десятки раз. «Гарри Поттера» отклоняли, советуя автору не бросать основную работу, пока на рукопись не наткнулась восьмилетняя дочь издателя.
Каждый такой отказ был по-своему разумен: издатель и правда не умеет предсказывать, что выстрелит, и осторожность --- часть профессии. Но за вереницей разумных «нет» проступает свойство самой машины отбора: она глушит тихое громким. Поток ограничен --- числом станков, бюджетом, полками, вниманием читателя, --- и в этом потоке место получает предсказуемо окупаемое, а непривычное ждёт у порога. Большинство отвергнутого не дождалось своей восьмилетней дочери издателя и не вышло никогда.
Сегодняшний станок
Здесь нечестно было бы остановиться на XIX веке и сделать вид, будто машина без морали осталась в прошлом. Она не осталась. Просто сменила облик ещё раз.
Сегодняшний станок --- это вычислительные системы, которые набирают, верстают, переводят, отбирают и всё чаще помогают писать. И мы говорим это не со стороны, а изнутри: книга, которую вы держите, сделана с участием таких систем --- они помогали её собирать и готовить к выпуску. Делать вид, что это не так, было бы тем самым лицемерием, против которого вся наша серия и затевалась: рассуждать о том, что всякий шов надо показывать, и тут же прятать собственный. Но и выпячивать тут нечего. Издательство без подобных инструментов сегодня --- это просто отставшее от времени издательство, не больше и не меньше; новый станок не доблесть и не позор, а инструмент, как винтовой пресс был инструментом для Гутенберга.
И ровно поэтому к нему приложимы все уроки этой главы --- без единой поправки. У новой машины тоже нет морали: она с равной готовностью наберёт правду и ложь, размножит мысль и заглушит её. У неё тоже есть своё «не окупится» --- только теперь приговор выносит не редактор, а воронка отбора, считающая клики, и стёртое ею так же уходит в небытие, тише прежнего. Меняется станок --- рычаг остаётся. И остаётся вопрос, который эта глава всё время задавала, не произнося вслух: кто стоит у пресса, и что он решил под него положить.
Машина не умеет хотеть. Хотеть умеем мы. Вся разница в истории книги, от Чхонджу до сего дня, держится на том, в чьих руках оказался винт --- и хватило ли этим рукам совести не стереть с готовой книги чужое имя.